На горбу у меня сидит

За горами, за лесами,
За широкими морями,
Не на небе — на земле
Жил старик в одном селе.
У старинушки три сына:
Старший умный был детина,
Средний сын и так и сяк,
Младший вовсе был дурак.
Братья сеяли пшеницу
Да возили в град-столицу:
Знать, столица та была
Недалече от села.
Там пшеницу продавали,
Деньги счетом принимали
И с набитою сумой
Возвращалися домой.

В долгом времени аль вскоре
Приключилося им горе:
Кто-то в поле стал ходить
И пшеницу шевелить.
Мужички такой печали
Отродяся не видали;
Стали думать да гадать —
Как бы вора соглядать;
Наконец себе смекнули,
Чтоб стоять на карауле,
Хлеб ночами поберечь,
Злого вора подстеречь.

Вот, как стало лишь смеркаться,
Начал старший брат сбираться:
Вынул вилы и топор
И отправился в дозор.

Стало сызнова смеркаться;
Средний брат пошел сбираться:
Взял и вилы и топор
И отправился в дозор.
Ночь холодная настала,
Дрожь на малого напала,
Зубы начали плясать;
Он ударился бежать —

Поле всё Иван обходит,
Озираючись кругом,
И садится под кустом;
Звёзды на небе считает
Да краюшку уплетает.

«Всю я ноченьку не спал,
Звёзды на небе считал;
Месяц, ровно, тоже светил, —
Я порядком не приметил.
Вдруг приходит дьявол сам,
С бородою и с усам;
Рожа словно как у кошки,
А глаза-то — что те плошки!
Вот и стал тот чёрт скакать
И зерно хвостом сбивать.
Я шутить ведь не умею —
И вскочи ему на шею.

Много ль времени аль мало
С этой ночи пробежало, —
Я про это ничего
Не слыхал ни от кого.
Ну, да что нам в том за дело,
Год ли, два ли пролетело, —
Ведь за ними не бежать…
Станем сказку продолжать.

Время катит чередом,
Час за часом, день за днём.
И на первую седмицу
Братья едут в град-столицу,
Чтоб товар свой там продать
И на пристани узнать,
Не пришли ли с кораблями
Немцы в город за холстами
И нейдёт ли царь Салтан
Басурманить христиан.
Вот иконам помолились,
У отца благословились,
Взяли двух коней тайком
И отправились тишком.

Вечер к ночи пробирался;
На ночлег Иван собрался;
Вдоль по улице идёт,
Ест краюшку да поёт.
Вот он поля достигает,
Руки в боки подпирает
И с прискочкой, словно пан,
Боком входит в балаган.

Тут конёк пред ним ложится;
На конька Иван садится,
Уши в загреби берет,
Что есть мочушки ревет.
Горбунок-конёк встряхнулся,
Встал на лапки, встрепенулся,
Хлопнул гривкой, захрапел
И стрелою полетел;
Только пыльными клубами
Вихорь вился под ногами.
И в два мига, коль не в миг,
Наш Иван воров настиг.

Стало на небе темнеть;
Воздух начал холодеть;
Вот, чтоб им не заблудиться,
Решено остановиться.
Под навесами ветвей
Привязали всех коней,
Принесли с естным лукошко,
Опохмелились немножко
И пошли, что боже даст,
Кто во что из них горазд.

Тут коней они впрягали
И в столицу приезжали,
Становились в конный ряд,
Супротив больших палат.

Гости денежки считают
Да надсмотрщикам мигают.
Между тем градской отряд
Приезжает в конный ряд;
Смотрит — давка от народу.
Нет ни выходу ни входу;
Так кишмя вот и кишат,
И смеются, и кричат.
Городничий удивился,
Что народ развеселился,
И приказ отряду дал,
Чтоб дорогу прочищал.

Пред глазами конный ряд;
Два коня в ряду стоят,
Молодые, вороные,
Вьются гривы золотые,
В мелки кольца завитой,
Хвост струится золотой…

Но теперь мы их оставим,
Снова сказкой позабавим
Православных христиан,
Что наделал наш Иван,
Находясь во службе царской,
При конюшне государской;
Как в суседки он попал,
Как перо своё проспал,
Как хитро поймал Жар-птицу,
Как похитил Царь-девицу,
Как он ездил за кольцом,
Как был на небе послом,
Как он в солнцевом селенье
Киту выпросил прощенье;
Как, к числу других затей,
Спас он тридцать кораблей;
Как в котлах он не сварился,
Как красавцем учинился;
Словом: наша речь о том,
Как он сделался царём.

Начинается рассказ
От Ивановых проказ,
И от сивка, и от бурка,
И от вещего коурка.
Козы на море ушли;
Горы лесом поросли;
Конь с златой узды срывался,
Прямо к солнцу поднимался;
Лес стоячий под ногой,
Сбоку облак громовой;
Ходит облак и сверкает,
Гром по небу рассыпает.
Это присказка: пожди,
Сказка будет впереди.
Как на море-окияне
И на острове Буяне
Новый гроб в лесу стоит,
В гробе девица лежит;
Соловей над гробом свищет;
Черный зверь в дубраве рыщет,
Это присказка, а вот —
Сказка чередом пойдёт.

Ну, так видите ль, миряне,
Православны христиане,
Наш удалый молодец
Затесался во дворец;
При конюшне царской служит
И нисколько не потужит
Он о братьях, об отце
В государевом дворце.
Да и что ему до братьев?
У Ивана красных платьев,
Красных шапок, сапогов
Чуть не десять коробов;

Ест он сладко, спит он столько,
Что раздолье, да и только!

В тот же вечер этот спальник,
Прежний конюших начальник,
В стойлы спрятался тайком
И обсыпался овсом.

Вот и полночь наступила.
У него в груди заныло:
Он ни жив ни мёртв лежит,
Сам молитвы всё творит.
Ждет суседки… Чу! в сам-деле,
Двери глухо заскрыпели,
Кони топнули, и вот
Входит старый коновод.
Дверь задвижкой запирает,
Шапку бережно скидает,
На окно её кладет
И из шапки той берёт
В три завёрнутый тряпицы
Царский клад — перо Жар-птицы.

А убрав их, в оба чана
Нацедил сыты медвяной
И насыпал дополна
Белоярова пшена.
Тут, зевнув, перо Жар-птицы
Завернул опять в тряпицы,
Шапку под ухо — и лёг
У коней близ задних ног.

Только начало зориться,
Спальник начал шевелиться,
И, услыша, что Иван
Так храпит, как Еруслан,
Он тихонько вниз слезает
И к Ивану подползает,
Пальцы в шапку запустил,
Хвать перо — и след простыл.

И посыльные дворяна
Побежали по Ивана,
Но, столкнувшись все в углу,
Растянулись на полу.
Царь тем много любовался
И до колотья смеялся.
А дворяна, усмотря,
Что смешно то для царя,
Меж собой перемигнулись
И вдругоредь растянулись.
Царь тем так доволен был,
Что их шапкой наградил.
Тут посыльные дворяна
Вновь пустились звать Ивана
И на этот уже раз
Обошлися без проказ.

Вот к конюшне прибегают,
Двери настежь отворяют
И ногами дурака
Ну толкать во все бока.
С полчаса над ним возились,
Но его не добудились.
Наконец уж рядовой
Разбудил его метлой.

Тут надел он свой кафтан,
Опояской подвязался,
Приумылся, причесался,
Кнут свой сбоку прицепил,
Словно утица поплыл.

Вот конек по косогору
Поднялся на эту гору,
Вёрсту, другу пробежал,
Устоялся и сказал:

«Скоро ночь, Иван, начнется,
И тебе стеречь придется.
Ну, в корыто лей вино
И с вином мешай пшено.
А чтоб быть тебе закрыту,
Ты под то подлезь корыто,
Втихомолку примечай,
Да, смотри же, не зевай.
До восхода, слышь, зарницы
Прилетят сюда жар-птицы
И начнут пшено клевать
Да по-своему кричать.

Вот полночною порой
Свет разлился над горой, —
Будто полдни наступают:
Жары-птицы налетают;
Стали бегать и кричать
И пшено с вином клевать.
Наш Иван, от них закрытый,
Смотрит птиц из-под корыта
И толкует сам с собой,
Разводя вот так рукой:
«Тьфу ты, дьявольская сила!
Эк их, дряней, привалило!

Едут целую седмицу,
Напоследок, в день осьмой,
Приезжают в лес густой.

На другой день наш Иван,
Взяв три луковки в карман,
Потеплее приоделся,
На коньке своем уселся
И поехал в дальний путь…
Дайте, братцы, отдохнуть!

Ну-с, так едет наш Иван
За кольцом на окиян.
Горбунок летит, как ветер,
И в почин на первый вечер
Верст сто тысяч отмахал
И нигде не отдыхал.

Вот въезжают на поляну
Прямо к морю-окияну;
Поперёк его лежит
Чудо-юдо рыба-кит.
Все бока его изрыты,
Частоколы в рёбра вбиты,
На хвосте сыр-бор шумит,
На спине село стоит;
Мужички на губе пашут,
Между глаз мальчишки пляшут,
А в дубраве, меж усов,
Ищут девушки грибов.

Едут близко ли, далёко,
Едут низко ли, высоко
И увидели ль кого —
Я не знаю ничего.
Скоро сказка говорится,
Дело мешкотно творится.
Только, братцы, я узнал,
Что конёк туда вбежал,
Где (я слышал стороною)
Небо сходится с землею,
Где крестьянки лён прядут,
Прялки на небо кладут.

Подъезжают; у ворот
Из столбов хрустальный свод;
Все столбы те завитые
Хитро в змейки золотые;
На верхушках три звезды,
Вокруг терема сады;
На серебряных там ветках
В раззолоченных во клетках
Птицы райские живут,
Песни царские поют.
А ведь терем с теремами
Будто город с деревнями;
А на тереме из звезд —
Православный русский крест.

На другой день наш Иван
Вновь пришел на окиян.
Вот конёк бежит по киту,
По костям стучит копытом.
Чудо-юдо рыба-кит
Так, вздохнувши, говорит:

Чудо-кит зашевелился,
Словно холм поворотился,
Начал море волновать
И из челюстей бросать
Корабли за кораблями
С парусами и гребцами.

Осетры тут поклонились,
В земский суд бежать пустились
И велели в тот же час
От кита писать указ,
Чтоб гонцов скорей послали
И ерша того поймали.
Лещ, услыша сей приказ,
Именной писал указ;
Сом (советником он звался)
Под указом подписался;
Черный рак указ сложил
И печати приложил.
Двух дельфинов тут призвали
И, отдав указ, сказали,
Чтоб, от имени царя,
Обежали все моря
И того ерша-гуляку,
Крикуна и забияку,
Где бы ни было нашли,
К государю привели.

Тут дельфины поклонились
И ерша искать пустились.
Ищут час они в морях,
Ищут час они в реках,
Все озёра исходили,
Все проливы переплыли,
Не могли ерша сыскать
И вернулися назад,
Чуть не плача от печали…

Там котлы уже кипели;
Подле них рядком сидели
Кучера и повара
И служители двора;
Дров усердно прибавляли,
Об Иване толковали
Втихомолку меж собой
И смеялися порой.

Вот конёк хвостом махнул,
В те котлы мордой макнул,
На Ивана дважды прыснул,
Громким посвистом присвистнул.
На конька Иван взглянул
И в котёл тотчас нырнул,
Тут в другой, там в третий тоже,
И такой он стал пригожий,
Что ни в сказке не сказать,
Ни пером не написать!
Вот он в платье нарядился,
Царь-девице поклонился,
Осмотрелся, подбодрясь,
С важным видом, будто князь.

Царь велел себя раздеть,
Два раза перекрестился,
Бух в котёл — и там сварился!

Царь царицу тут берёт,
В церковь божию ведёт,
И с невестой молодою
Он обходит вкруг налою.

Во дворце же пир горой:
Вина льются там рекой;
За дубовыми столами
Пьют бояре со князьями.
Сердцу любо! Я там был,
Мёд, вино и пиво пил;
По усам хоть и бежало,
В рот ни капли не попало.

В эти дни в Якутске находится основатель музея Ледникового периода на ВВЦ и, можно сказать, зачинатель мамонтового бизнеса в России Федор Шидловский, участник IV Международной мамонтовой конференции. Одно из ведущих направлений его коммерческой деятельности – продажа уникальных сувениров из кости мамонта, которые лихо раскупаются не только в России, но особенно за рубежом. Вопросов к господину Шидловскому у нас было предостаточно, но, в связи с насыщенной программой конференции, он смог ответить лишь на некоторые из них.

- Большую коллекцию для своего музея я собрал еще в середине 80-х годов. Вот тогда и возникла идея создать музей Ледникового периода, но путь к ее воплощению был нелегкий, я потратил очень много сил. Писал чиновникам, первому президенту республики Николаеву. Но, к сожалению, в начале 90-х было не до музеев. И вот тут представился очень удачный момент. На одном международном туристическом форуме в Москве я выставил стенд с проектом своего музея, им заинтересовался мэр города Юрий Лужков. Состоялась беседа, и он предложил мне место на ВВЦ– лед тронулся.

В начале возникновения идеи о музее у меня было одно видение, а в ходе ее воплощения в жизнь – оно заметно видоизменилось, но одно важно: я хотел создать такой музей, который не был бы похож ни на один другой. Я считаю, что собрать коллекцию экспонатов и показывать – это еще не значит создать музей. Мое детище – как живой организм, оно пережило двадцатипятилетнее внутриутробное развитие, прошло детство, сегодня находится на этапе взросления.

- Что же есть такого необычного в вашем музее?

- Что важно для обывателя? Во-первых, ему нужно все потрогать руками, ощутить мощь энергии экспоната. Вы знаете, у человека органы обоняния, осязания дают гораздо больше информации для центральной нервной системы, чем глаза. Вот поэтому в моем музее выставлены только настоящие вещи – оригиналы, нет никаких слепков, пластики. Вторая уникальность музея - в его самодостаточности. Я, может быть, впервые не только в стране, но и в мире, создал музей, который живет и при этом не сидит на горбу государства, ни на чьем-нибудь вообще. Я считаю, что это мое самое большое достижение. Но такой самодостаточности я добился совсем недавно, надеюсь, что уже через пару лет буду говорить о доходности своего музея.

- Федор Касперович, в одной из республиканских газет вас обвиняли в захвате рынка сбыта бивней мамонта. Что вы на это скажете?

- Знаете, я так дорого покупаю бивни у местного населения, что это явно усложняет бизнес для конкурентов. И возникает вопрос: если они хотят сделать бизнес лучше, что же они не идут впереди меня? Помните время, когда в селах все замерло, люди оказались в нищете, и бивни стали единственным шансом прокормить семью. Сегодня моя закупочная цена бивня - порядка 4-4,5 тысячи рублей. И за сколько же я могу его продать? Максимум за 5,5 тысячи, при этом заплатить все существующие налоги, за доставку. Я честно скажу, что этот бизнес у меня стоит только на четвертом месте по доходности.

- А что стоит на первом месте?

- На первом месте у меня – выставки за рубежом, на втором – косторезное искусство: это не простые сувениры, а шедевры, которые делают наши лучшие мастера. В третьей статье доходности – продажа музейных экспонатов. Вы же, наверное, видели здешнее чучело мамонта, а у меня оно в несколько раз совершеннее, и такое хотят купить и покупают многие музеи мира. Пятый вид дохода – это музей-театр. По зрелищности он не хуже Диснейленда.

- И последнее. Как вам конференция?

- Конференция в зените, нам еще предстоит услышать много нового. Но скажу, что я услышал здесь многое из того, чего раньше не знал.

Он находится в 71-м павильоне Всероссийского выставочного центра, его экспозиция занимает тысячу квадратных метров. Здесь имеются диорама ландшафта ледникового периода, различные тематические экспозиции, например - пещера древнего человека. В музее находится самая большая в мире коллекция черепов и рогов шерстистого носорога, скелеты и черепа первобытного бизона скелеты пещерных медведей. Есть подлинные волосы мамонтов и шкуры доисторического бизона, произведения косторезного искусства.

ООО "Национальный Альянс Шидловского "Ледниковый период" - победитель П фестиваля косторезного искусства народов России.

Федор Касперович Шидловский - инженер по образованию, в конце 80-х годов работал на Среднеколымском авиапредприятии. Был заядлым охотником, путешествовал по местным речкам и тайге. Однажды на крутом обрыве на берегу реки Березовки обнаружил большую кость и фрагмент бивня мамонта. Сначала коллекционирование ископаемых останков вымерших плейстоценовых животных было увлечением, а затем cтало главным делом жизни.


На самом деле мне нравилась только ты,
мой идеал и мое мерило.
Во всех моих женщинах были твои черты,
и это с ними меня мирило.

Пока ты там, покорна своим страстям,
летаешь между Орсе и Прадо, —
я, можно сказать, собрал тебя по частям.
Звучит ужасно, но это правда.

Одна курноса, другая с родинкой на спине,
третья умеет все принимать как данность.
Одна не чает души в себе, другая — во мне
(вместе больше не попадалось).

Одна, как ты, со лба отдувает прядь,
другая вечно ключи теряет,
а что я ни разу не мог в одно все это собрать —
так Бог ошибок не повторяет.

И даже твоя душа, до которой ты
допустила меня раза три через все препоны, —
осталась тут, воплотившись во все живые цветы
и все неисправные телефоны.

А ты боялась, что я тут буду скучать,
подачки сам себе предлагая.
А ливни, а цены, а эти шахиды, а роспечать?
Бог с тобой, ты со мной, моя дорогая.

Все сказано. И даже древний Рим
С пресыщенностью вынужден мириться.
Все было. Только ты неповторим
И потому — не бойся повториться.

Жизнь тратили в волшбе и ворожбе,
Срывались в бездны, в дебри залезали…
Пиши, приятель, только о себе:
Все остальное до тебя сказали.

Как-то спокойно я вышел из ада,
Ужас распада легко перенес.
Только теперь заболело, как надо.
Так я и думал. Отходит наркоз.

Выдержал, вынес — теперь настигает:
Крутит суставы, ломает костяк,
Можно кричать — говорят, помогает.
Господи, Господи, больно-то как!

Господи, разве бы муку разрыва
Снес я, когда бы не впал в забытье,
Если бы милость твоя не размыла,
Не притупила сознанье мое!

Гол, как сокол. Перекатною голью
Гордость последняя в голос скулит.
Сердце чужою, фантомною болью,
Болью оборванной жизни болит.

Господи Боже, не этой ли мукой
Будет по смерти томиться душа,
Вечной тревогой, последней разлукой,
Всей мировою печалью дыша,
Низко летя над речною излукой,
Мокрой травой, полосой камыша?

Мелкие дрязги, постылая проза,
Быт — ненадежнейшая из защит, —
Все, что служило подобьем наркоза,
Дымкой пустой от неё отлетит.

Разом остатки надежды теряя,
Взмоет она на вселенский сквозняк
И полетит над землей, повторяя:
"Господи, Господи, больно-то как!"

Самодостаточных, мечтательных, упрямых,
Неподдающихся, угрюмых, как броня,
Не самых ласковых и непокорных самых,
Ревнивых, бешеных, не верящих в меня,
Жестоко мучавших себя за каждый промах,
Скиталиц истовых, кому и космос мал,
Отважных, меченых, в стигматах и изломах -
Вот этих я любил, вот этим жизнь ломал.

Я сам не слишком тверд, не скрытен и несдержан,
Болтун и зубоскал, возросший без отца,
Отчаянно ломал их сокровенный стержень,
Чтоб только сделать их своими до конца.
Задобрить, приучить к хозяину и дому-
И выжечь изнутри, чтобы одна зола;
Поскольку мысль о том, что некогда другому
Достанутся они - мне пыткою была.

На одном берегу Окуджаву поют и любуются вешним закатом.
На другом берегу подзатыльник дают и охотно ругаются матом.
На одном берегу сочиняют стихи, по заоблачным высям витают,
На другом берегу совершают грехи и почти ничего не читают.

На другом берегу зашибают деньгу и бахвалятся друг перед другом,
И поют, и кричат… а на том берегу наблюдают с брезгливым испугом.
Я стою, упираясь руками в бока, в берега упираясь ногами,
Я стою. Берега разделяет река, я как мост меж ее берегами.

Потому что я с детства боялся всего, потому что мне сил не хватало,
Потому что на том берегу большинство, а на этом достаточно мало…
И не то чтобы там, на одном берегу, были так уж совсем бездуховны,
И не то чтобы тут, на другом берегу, были так уж совсем безгреховны,

Но когда на одном утопают в снегу, на другом наслаждаются летом,
И совсем непонятно на том берегу то, что проще простого на этом.
Первый берег всегда от второго вдали, и увы, это факт непреложный.
Первый берег корят за отрыв от земли — той, заречной, противоположной.

И когда меня вовсе уверили в том, — а теперь понимаю, что лгали,
Я шагнул через реку убогим мостом и застыл над ее берегами,
И все дальше и дальше мои берега, и стоять мне недолго, пожалуй,
И во мне непредвиденно видят врага те, что пели со мной Окуджаву…

Одного я и вовсе понять не могу и со страху в лице изменяюсь, —
Что с презрением глядят на другом берегу,
Как шатаюсь я, как наклоняюсь, Как руками машу, и сгибаюсь в дугу,
И держусь на последнем пределе…
А когда я стоял на своем берегу, так почти с уваженьем глядели!…

Я не был в жизни счастлив ни минуты.
Все было у меня не по-людски.
Любой мой шаг опутывали путы
Самосознанья, страха и тоски.

За все платить — моя прерогатива.
Мой прототип — персидская княжна.
А ежели судьба мне чем платила,
То лучше бы она была должна.

Мне ничего не накопили строчки,
В какой валюте их ни оцени…
Но клейкие зеленые листочки?!
Ах да, листочки. Разве что они.

На плутовстве меня ловили плуты,
Жестокостью корили палачи.
Я не был в жизни счастлив ни минуты!
— А я? Со мной? — А ты вообще молчи!

Гремя огнем, сверкая блеском стали,
Меня давили — Господи, увидь! —
И до сих пор давить не перестали,
Хотя там больше нечего давить.

Не сняли скальпа, не отбили почки,
Но душу превратили в решето…
А клейкие зеленые листочки?!
Ну да, листочки. Но зато, зато —

Я не был в жизни! счастлив! ни минуты!
Я в полымя кидался из огня!
На двадцать лет усталости и смуты
Найдется ль час покоя у меня?

Во мне подозревали все пороки,
Публично выставляли в неглиже,
А в жизни так учили, что уроки
Могли не пригодиться мне уже.

Я вечно был звеном в чужой цепочке,
В чужой упряжке — загнанным конем…
Но клейкие зеленые листочки?! —
О Господи! Гори они огнем! —

И ведь сгорят! Как только минет лето
И дух распада справит торжество,
Их дым в аллеях вдохновит поэта
На пару строк о бренности всего.

И если можно изменить планиду,
Простить измену, обмануть врага
Иль все терпеть, не подавая виду, —
То с этим не поделать ни фига.…

Катают кукол розовые дочки,
Из прутьев стрелы ладят сыновья…
Горят, горят зеленые листочки!
Какого счастья ждал на свете я?

Стихи о транзитивности

Свойство транзитивности:
если прямая (а) параллельна прямой (в),
а прямая (в) параллельна прямой (с), то
прямая (а) параллельна прямой (с).
Из курса тригонометрии.

Друг милый, я люблю тебя,
А ты — его, а он — другую…
А. Кушнер…

И она его очень любила, а он — абсолютно ее не любил.
Он другую любил, и дарил ей цветы, и конфеты, и пел под окном,
И метался, и волосы рвал, и рыдал, и печально друзьям говорил:
— Это рана глубокая в сердце, но тсс! Я ни слова о том не скажу.

Так что он ее очень любил, а она — ну ничуть не любила его,
А любила другого, и в гости звала, где на маленькой кухоньке чай,
И кормила печеньем, и шумно дышала, и жаловалась на судьбу:
"Ах, никто, ну никто не способен понять! Но не будем о том говорить".

И она его очень любила, а он — вот настолько ее не любил,
Он другую любил, на пикник зазывал и однажды водил в ресторан,
Шиковал неумело, шампанское пил и на танец ее приглашал,
И она отдавила все ноги ему, но об этом обычно молчат.

Так что он ее очень любил, а она — вот ведь жизнь! — не любила его,
А любила другого, а он не любил, потому что другую любил,
А другая любила совсем не его, непохожего даже ничуть,
Хоть и жившего в том же подъезде, в соседней квартире, — но дело не в том…

Оттого и стихи-то выходят без рифм, что у них получалось не в лад,
Ибо строчки рифмуются, будто бы любят друг друга, и все хорошо,
Все у них совпадает и стройно звучит, и надежда, что быт не заест,
Остается в душе, словно привкус печенья во рту… А у этих — никак.

Так и царствует в мире любовь… Но притом (транзитивность — великая вещь)
Получается так, — словно ток по проводке проходит, — что любящий вас,
При условии том, что кого-то вы любите всею усталой душой,
Тоже любит любимого вами, а тот… В бесконечности провод исчез.

Где-то там, в бесконечности, желтая лампочка — кажется или горит?
Так и кружится мир — то есть парки, троллейбусы, улицы, люди, дома, —
Так и кружимся мы — по своим ли орбитам, по общим, — и кружится мир,
Опоясан цепочкой ужасной, прекрасной, опасной несчастной любви!

Но какое блаженство — забыв ожиданья, и страх униженья, и страх
Показаться смешным, — да оставьте же, к черту ! — забыв хоть не все вообще,
Но по крайности многое, и, наконец-то почти не любуясь собой,
Разрыдаться, упасть на колени и выдохнуть: "Жить без тебя не могу!"
О моя дорогая, родная, любимая, жить без тебя не могу!

***
Избыточность — мой самый тяжкий крест. Боролся, но ничто не помогает. Из всех кругов я вытолкан взашей, как тот Демьян, что сам ухи не ест, но всем ее усердно предлагает, хотя давно полезло из ушей. Духовный и телесный перебор сменяется с годами недобором, но мне такая участь не грозит. Отпугивает девок мой напор. Других корят — меня поносят хором. От прочих пахнет — от меня разит.

Уехать бы в какой-нибудь уезд, зарыться там в гусяток, поросяток, — но на равнине спрятаться нельзя. Как Орсон некогда сказал Уэллс, когда едва пришел друзей десяток к нему на вечер творческий, — "Друзья! Я выпускал премьеры тридцать раз, плюс сто заявок у меня не взяли; играл, писал, ваял et cetera. Сказал бы кто, зачем так мало вас присутствует сегодня в этом зале, и лишь меня настолько до хера?".

Избыточность — мой самый тяжкий грех! Все это от отсутствия опоры. Я сам себя за это не люблю. Мне вечно надо, чтоб дошло до всех, — и вот кручу свои самоповторы: все поняли давно, а я долблю! Казалось бы, и этот бедный текст пора прервать, а я все длю попытки, досадные, как перебор в очко, — чтоб достучаться, знаете, до тех, кому не только про мои избытки, а вообще не надо ни про что!

Избыточность! Мой самый тяжкий бич! Но, думаю, хорошие манеры простому не пристали рифмачу. Спросил бы кто: хочу ли я постичь великое, святое чувство меры? И с вызовом отвечу: не хочу. Как тот верблюд, которому судьба таскать тюки с восточной пестротою, — так я свой дар таскаю на горбу, и ничего. Без этого горба, мне кажется, я ничего не стою, а всех безгорбых я видал в гробу. Среди бессчетных призванных на пир не всем нальют божественный напиток, но мне нальют, прошу меня простить. В конце концов, и весь Господень мир — один ошеломляющий избыток, который лишь избыточным вместить. Я вытерплю усмешки свысока, и собственную темную тревогу, и всех моих прощаний пустыри. И так, как инвалид у Маяка берег свою единственную ногу, — так я свои оберегаю три.

***
Я не могу укрыться ни под какою крышей. Моя объективность куплена мучительнейшей ценой — я не принадлежу ни к нации явно пришлой, ни к самопровозглашенной нации коренной. Как известный граф, создатель известных стансов о том, что ни слева, ни справа он не в чести, — так и я, в меру скромных сил, не боец двух станов, точней, четырех, а теперь уже и шести. Не сливочный элитарий, не отпрыск быдла, я вижу все правды и чувствую все вранье — все мне видно, и так это мне обидно, что злые слезы промыли зренье мое.

Кроме плетенья словес, ничего не умея толком (поскольку другие занятья, в общем, херня) — по отчим просторам я рыскаю серым волком до сей поры, и ноги кормят меня. То там отмечусь, то тут чернилами брызну. Сумма устала от перемены мест. Я видел больше, чем надо, чтобы любить Отчизну, но все не дождусь, когда она мне совсем надоест. Вдобавок я слишком выдержан, чтобы спиться, и слишком упрям, чтоб прибиться к вере отцов. Все это делает из меня идеального летописца, которого Родина выгонит к черту в конце концов.

Что до любви, то и тут имеется стимул писать сильнее других поэтов Москвы. От тех, кого я хочу, я слышу — прости, мол, слушать тебя — всегда, но спать с тобою — увы. Есть и другие, но я не могу терпеть их. Мне никогда не давался чистый разврат. Слава Богу, имеются третьи, и этих третьих я мучаю так, что смотрите первый разряд. Портрет Дориана Грея, сломавший раму, могильщик чужой и мучитель своей семьи, я каждое утро встречаю, как соль на рану. И это все, чего я достиг к тридцати семи.

Отсюда знание жизни, палитра жанровая, выделка класса люкс, плодовитость-плюс.

— Собственно говоря, на что ты жалуешься?
— Собственно, я не жалуюсь, я хвалюсь.

***
Нас разводит с тобой. Не мы ли
Предсказали этот облом?
Пересекшиеся прямые
Разбегаются под углом.

А когда сходились светила,
Начиная нашу игру,—
Помнишь, помнишь, как нас сводило
Каждый день на любом углу?

Было шагу не сделать, чтобы
Не столкнуться с тобой в толпе —
Возле булочной, возле школы,
Возле прачечной и т.п.

Мир не ведал таких идиллий!
Словно с чьей-то легкой руки
По Москве стадами бродили
Наши бледные двойники.

Вся теория вероятий
Ежедневно по десять раз
Пасовала тем виноватей,
Чем упорней сводили нас.

Узнаю знакомую руку,
Что воспитанникам своим
Вдруг подбрасывает разлуку:
Им слабо разойтись самим.

Расстоянье неумолимо
Возрастает день ото дня.
Я звоню тебе то из Крыма,
То из Питера, то из Дна,

Ветер валит столбы-опоры,
Телефонная рвется связь,
Дорожают переговоры,
Частью замысла становясь.

Вот теперь я звоню из Штатов.
На столе счетов вороха.
Кто-то нас пожалел, упрятав
Друг от друга и от греха.

Между нами в полночной стыни,
Лунным холодом осиян,
Всею зябью своей пустыни
Усмехается океан.

Я выкладываю монеты,
И подсчитываю расход,
И не знаю, с какой планеты
Позвоню тебе через год.

Я сижу и гляжу на Спрингфилд
На двенадцатом этаже.
Я хотел бы отсюда спрыгнуть,
Но в известной мере уже.

Кое-что и теперь вспоминать не спешу —
В основном, как легко догадаться, начало.
Но со временем, верно, пройдет. Заглушу
Это лучшее, как бы оно ни кричало:
Отойди. Приближаться опасно ко мне.
Это ненависть воет, обиды считая,
Это ненависть, ненависть, ненависть, не
Что иное: тупая, глухая, слепая.

Только ненависть может — права Дюморье —
Разобраться с любовью по полной программе:
Лишь небритая злоба в нечистом белье,
В пустоте, моногамнее всех моногамий,
Всех друзей неподкупней, любимых верней,
Вся зациклена, собрана в точке прицела,
Неотрывно, всецело прикована к ней.
Получай, моя радость. Того ли хотела?

Дай мне все это выжечь, отправить на слом,
Отыскать червоточины, вызнать изъяны,
Обнаружить предвестия задним числом,
Вспомнить мелочи, что объявлялись незваны
И грозили подпортить блаженные дни.
Дай блаженные дни заслонить мелочами,
Чтоб забыть о блаженстве и помнить одни
Бесконечные пытки с чужими ключами,
Ожиданьем, разлукой, отменами встреч,
Запашком неизменных гостиничных комнат…
Я готов и гостиницу эту поджечь,
Потому что гостиница лишнее помнит.

Дай мне выжить. Не смей приближаться, пока
Не подернется пеплом последняя балка,
Не уляжется дым. Ни денька, ни звонка,
Ни тебя, ни себя — ничего мне не жалко.
Через год приходи повидаться со мной.
Так глядит на убийцу пустая глазница
Или в вымерший, выжженный город чумной
Входит путник, уже не боясь заразиться.

Читайте также:

Пожалуйста, не занимайтесь самолечением!
При симпотмах заболевания - обратитесь к врачу.